当前位置

12 января - годовщина гибели отца в 1945 году. 12.01.2017

Помню я своего отца с тех пор, когда было мне годика два с чем-то. Во дворе семилетней школы, которая находилась в поповском доме, проходил митинг против иностранных шпионов, которые, видимо,  угрожали моему селу Moкра.

На краю небольшой площади, перед школой, была выстроена трибуна, сколоченная из старых досок на четырех хилых деревянных опорах, с которой выступали какие-то дяди в кепках с расстёгнутыми пуговицами на рубашках и широко размахивали руками. А вокруг трибуны стояли собравшиеся люди, нарядно одетые и которые, видимо, рады были случаю выйти на люди, чтобы повидаться и поо6щаться друг с другом.

 Приходили целыми семьями. В руках у многих были ярко-красные цветы. Видимо розы. Женщины держали на руках маленьких детей. Я стоял радом со своими родителями, держась за руку мамы с её правой стороны. Какая-то тетя подошла к нам и угостила меня конфетой. В обертке. Я очень обрадовался, потому что конфета в обертке считалась самым дорогим подарком. Мои сверстники страшно завидовали мне и пристально смотрели, как я неторопливо и  гордо разглядываю и разворачиваю эту дорогую красиво разрисованную цукерку, как мы её называли.

Выступавший в кепке, направлял гневные слова, и грозные  сжатые кулаки, как у боксёра в сторону края села, район, который мы называли Хыртоп.. Все, как по команде, тоже поворачивали головы в сторону Хыртопа, чтобы увидеть вражеского парашютиста, якобы спустившегося там, куда показывал оратор. Но я, как и все  остальные, почему-то так никого и не увидел. Потом к человеку в кепке подошел еще кто-то, (все зашушукали – «приседатель!»), и опять, обращаясь к народу  с пафосом и всем арсеналом известных слов настоящего революционного деятеля, поставил точку в этом потоке гнева и возмущения: «Врагам нашей социалистической родины не будет никакой пощады. Пускай запомнят это, гады!», после чего публика бурно хлопала в ладони, а духовой оркестр во всю мощь грянул «туш». Я тоже хлопал одной рукой по пустой обертке от конфеты, поглядывая на родителей, ожидая их реакцию.

         Когда «враги» получили по заслугам, митинг закончился. Люди освободили центральную часть площади, и начались танцы  под духовой оркестр. Это называют у нас «жок».

         Сколько радости мы, малышня, испытывали от беготни вокруг танцующих пар, от погони друг за другом или от подножки, подставленной кому-нибудь. На нас все время шикали и с добрыми улыбками помахивали указательными пальцами, что так нельзя. Кого-нибудь более шаловливого удавалось схватить за воротничок домотканой рубашки и оттянуть в сторонку.

         Мой отец не очень любил танцевать. Он был довольно маленького роста и, видимо, стыдился выглядеть неуклюже рядом со статной и очень заметной моей мамой. Будучи совсем молодой, красивой и энергичной, ей, конечно, хотелось потанцевать, повеселиться со всеми собравшимися односельчанами, со своими сверстниками. И тогда она хватала отца за рукав пиджака и говорила: «Гай, мэй Митри», пошли, мэй Митри, потанцуем, и тащила его в середину круга. Я с интересом смотрел, как они танцуют, и думал, что тоже буду танцевать, когда стану взрослым.  Примечательно было то, что танцевали все вместе, как  у нас было принято – и взрослые, и пожилые, и молодые совсем парни и девушки. А те, которых называли «петухи», совсем ещё мальчишки, ждали вечер, когда стемнеет, чтобы пригласить на танец любимую девушку втайне от родителей, да и от любопытных глаз.

         Когда солнце стало опускаться к закату, люди начали расходиться по домам. Пошли и мы втроём домой. Мама не отпускала меня от себя, и всё её внимание  было направлено на меня. Отец спокойно к этому относился и лишь изредка говорил: «Фа Лисаветэ, давай его мне». Мама передавала меня в руки отца, и тогда туня, как я его называл, принимал это как что-то необыкновенное, от Бога, нежно прижимая к груди, и посматривая по сторонам, желая похвастаться своим мальчиком. Конечно, самым красивым.

         А осенью, когда я стал чуточку старше, родители стали брать  меня на свадьбы, где тоже играл оркестр и тоже много танцевали и веселились. Это были исключительные случаи, когда  выпадало счастье видеть отца вместе с мамой, которая была всегда очень аккуратно одета, даже в те скромные одежды и со светлой улыбкой на лице. Одежды отца она тоже старалась приводить в надлежащий порядок и следила, чтобы всё было чистенькое и аккуратно надетое. Да и чтобы люди не говорили ничего плохого про них. Остальное время мой туня проводил в поле вместе со своей колхозной бригадой от зари и до зари.

         Я не зал, что такое бригада, поле, бригадир, но запомнил эти слова, потому что мама упрекала иногда отца этой бригадой, из-за которой она редко видела своего мужа дома. Все хозяйство приходилось вести ей одной, помимо тяжелейшей работы в поле. У меня и сегодня возникает перед глазами фигура удаляющегося вороного коня и восседавшего на нём с не менее вороными волосами на голове отца после наспех принятого дома обеда. Он прекрасно владел математикой, очень ловко оперировал цифровыми записями в своей полевой тетрадке, которую я с любопытством рассматривал, когда тот забывал иногда взять её с собой.

         И вот, однажды,  в жаркий летний день мама и туня пропалывали картошку в огороде за домом. Солнце стояло яркое и горячее, хотя уже перевалило за полдень. Я беззаботно сидел на ступеньках старенького нашего дома и с ленивым  прищуром то одного, то другого глаза, смотрел на тропинку, что проходила через наш двор. Но никто не ходил в это время по ней, и мне стало ещё более скучно. Надо было что-нибудь придумать и взбодриться. Я зашёл в маленькую времянку, что стояла в стороне от дома, и принялся изучать всё, что в ней было. К тому же, там было и прохладнее. Стены времянки были сделаны из сплетённого хвороста, обмазанного глиной, и все, что внутри, было тоже глиняное – печь для выпечки хлеба, лежанка, плита… Дверь маленьких сеней этой времянки, времён царя Гороха и которая еле-еле держалась на каких-то ржавых, так называемых петлях, было лет полтораста. Сделана была она из грубых тёсанных досок и закрывалась большим деревянным засовом изнутри. Двигать этим засовом можно было только через маленькое отверстие в двери, в которое вставлялась отмычка  из проволоки,  которая  одним своим концом зацепляла этот засов. Отмычка эта всегда висела на наружной стене времянки и могла быть доступна всем. Но чаще всего двери дома или времянки не запирали, было достаточно поставить в уголочек палку, коромысло или веник, чтобы все поняли: дома никого нет. Да и заходить туда, раз никого дома нет,  не приходило никому в голову.

         Маюсь я, маюсь туда-сюда по времянке, как тут на глаза мне  попадается коробок со спичками. И сразу возникает гениальная идея устроить костёр во дворе, где был сложен большой стог соломы. Я сразу взбодрился, предвкушая интересное дело, выбежал во двор и зажёг перед собой небольшую горстку разбросанной  этой соломы. Она неохотно, медленно разгоралась, как бы не желая причинить  мне неприятность. Я для лучшего обзора, возвращаюсь опять на ступеньки дома. Пламя тем временем постепенно все больше и больше набирает силы, и вверх повалил огромный столб синего дыма. Мне так понравилось все происходящее, что от удовольствия  даже чуть приподнялся, чтобы лучше видеть эту мной созданную картину, когда разгорится настоящий большой костёр.

         Ветерок дул в сторону дома, который  покрыт был камышом, как и все дома нашего села в то время, так что можно себе представить какой грандиозный эффект ожидался. Мама и туня почувствовали сначала запах, а потом увидели дым со стороны дома и испуганно переглянулись. «Мэй Митри, - с ужасом произнесла мама, - это же у нас что-то горит!»

         Они вихрем помчались к дому, а там уже вовсю горит солома. Пламя так и норовит дотянуться до камышовой крыши. Отец быстро хватает в  руки что попало, бьёт по горящей соломе, топчет ногами, мать тащит ведро с водой, соседи, увидев пожар, тоже засуетились и прибежали на помощь. А дом их был почти рядом с нашим, и пламя легко могло добраться и до него.

         Я же спокойно продолжаю сидеть на прежнем месте  и наблюдаю за происходящим в недоумении, зачем они портят такое красивое зрелище?!

         После огромных усилий, отчаянных криков, пожар был потушен. Все вспотевшие, измазанные гарью,  стали благодарить Бога и друг друга за помощь. Тут подошла очередь  взяться и за меня. Отец в полусогнутом состоянии, как зверь, готовящийся атаковать добычу, схватил меня за шиворот и потащил через  двор, приговаривая, что закопает меня прямо здесь. Я, видимо, не понимал, что значит «закопает», и говорю: «А подушку положите?». Эта невинная моя фраза немного развеяла мрак на лицах  присутствующих соседей, и особенно мамы, у которой  даже чуть-чуть просветлели глаза, когда обратила их на меня. Отец ограничился лишь наигранными угрозами, даже после такой моей проделки. Он отпустил меня, потом  взял на руки и, как бы извиняясь, зашёл на кухню. Так и не ударил меня хоть раз, хоть как-то, а уложил спать.

         И  в дальнейшем меня никогда не обижал. Он очень любил меня, годился  и дорожил своим единственным сыном.

         Этот эпизод из моего детства стал для меня свидетельством огромной отцовской любви, которую я всё больше и больше осознаю на расстоянии времени, всё больше и больше ощущаю недостаточность  её получать и её же кому-то отдавать. Сам туня рано потерял своего отца, умершего от несчастного случая, остался единственным мужчиной  в доме, в котором, помимо матери, были ещё несколько сестёр. На него, мальчишку, легла вся тяжёлая работа по хозяйству и забота о всех членах семьи.

          Моя бабушка, мать отца, была очень красивой женщиной небольшого роста, с круглым белым лицом, с мягкой и мелодичной интонацией в голосе. Много женихов добивались её руки, но она долго оставалась непреклонной. Хозяйство у неё было огромное. Досталось оно от её мужа Тодерики, моего дедушки и туниного отца.

         Следы былого состояния дома бабушки я хорошо помню. Мы с Ваней, соседом, моим троюродным братом, делали «раскопки» за нашим домом, откапывали проржавленные какие-то железяки, расковыривали старые развалины стен, где попадались подковы, серпы, какие-то цепи и ещё что-то нам непонятное.

         Бабушка рассказывала, что у них была и паровая машина, которую использовали для молотьбы зерновых, а также огромные стада скота. За всем этим требовался уход, поэтому отец вместе с сёстрами с утра и до ночи трудился, не зная отдыха. Потом последовала коллективизация и колхоз. Хозяйство всё реквизовали, двор опустел, сёстры обзавелись семьями. Вскоре и мать, моя бабушка, перебралась к новому мужу, дедушке Антосю, поляку, бывшему помещичьему садовнику.

         Крутой поворот в судьбе семьи усугубился ещё и  усиливающимся голодом на Украине, в состав которой входил наш левый берег Днестра, Молдавская автономия. Оставшийся без хозяйки дом, нужда, да и возраст привели родню к мысли, что пора 26-летнему Митрию жениться, и ему начали подыскивать невесту. Долго искать, впрочем, не пришлось, ибо на противоположной стороне села, через речку, жила другая многодетная вдова, Надя, потерявшая мужа ещё в первые дни Первой мировой войны.

         Её младшая дочь Лисавета, моя будущая мать, оставила учёбу в сельскохозяйственном техникуме в Первомайске и приехала домой, чтобы вместе со всеми бороться за выживание в пору наступившего страшного голода и повального мора. Вскоре к бабушке Наде пришли сваты от бабушки Докяны и попросили отдать замуж Лисавету за её сына Митрия. А маме не исполнилось  ещё даже 17 лет.

         Будущий жених был старше предполагаемой невесты на целых 9 лет, что для села было не совсем обычным делом и которое не очень приветствовалось. Да и красотой мой отец особенно не отличался. К тому же, как я уже говорил, подкачал рост. Мама же была высокой, стройной, с румяным лицом, с широко расставленными темными глазами и чёрными над ними бровями. Она была весёлой и энергичной. Мама долго не могла принять решение, и лишь уговоры сестёр и бабушки Нади определили её согласие. Нищета и страшный голод стали главным аргументом, убедившим юную Лисавету согласиться выйти замуж. Отчасти это и потому, что можно было рассчитывать на улучшение  материального положения её родных и спасти их от голодной смерти. Так зародилась новая семья, в которой было суждено мне родиться. У меня дома хранится икона со скромной фатой  мамы, которую она аккуратно вложила в раму и которая долгое время была свидетельницей маминых слёзных молитв  с просьбой о помощи и спасения от бед, которые нескончаемым потоком наваливались на её голову, на её семью.

         Отец, грамотный и способный, был сразу вовлечен в работу вновь созданного колхоза. Работал он бригадиром, потом почтальоном, потом опять бригадиром. Его очень уважали за справедливость, деловитость и корректность в обращении с людьми. Перед самой войной неоднократно проходил так называемую военную переподготовку. Служил он и в пограничных войсках. Молодая семья со временем свыклась со многими проблемами возраста, роста, красоты и всякими разговорами в селе. Отношения родителей приобрели нормальный естественный гармоничный характер. Особенно когда у них появился я. Отец придумал мне и имя – Женя. Я ему очень благодарен за это. Оно нравится мне и потому, что в нём есть две открытые гласные буквы. До каких-то пор мне не очень нравилась фамилия Дога, но со временем и она стала для меня  близкой и звучной. Особенно когда  подкрепляется  музыкой и аплодисментами огромных залов. Позже я заметил, что фамилия  Дога  полностью укладывается на ноты в буквенном обозначении. Как у Баха, простите за сравнение.  Может быть придёт время и я напишу какое-нибудь сочинение на тему этой абревиатуры: Do-sol-la-mi-re ( до-соль-ля-ми-ре). Сюда  входят и инициалы имени и отчества.

         И вот в один из дней после обеда, когда отец был ещё в поле (скорее всего это было 22 июня 1941 года), над нами на очень малой высоте стали летать какие-то самолёты, которые строчили из пулеметов по всему, что двигалось. Всё-таки не напрасно  и не беспричинно размахивали кулаками ораторы на митингах перед школой. Мама пряталась со мной в бурьянах перед домом, прикрывая меня собой, как будто она  была пуленепроницаемой или каким-то бронежилетом. Так к нам пришла страшная беда – война. С первого дня.

Вскоре в село вступили итальянцы, перевозившие свою военную амуницию на маленьких лошадях, а за ними пришли румынские войска. Тут началась погоня за евреями, которых в нашем селе было несколько семей и коммунистами. Одного плотника, по имени Пынык, очень порядочного еврея и прекрасного специалиста, отец спрятал в погребе и таким образом спас ему жизнь. Правда, ненадолго. При попытке прорваться через линию фронта в районе реки Буг, говорили люди, сам Панык и вся его семья были схвачены и убиты.

         Колхозы оккупационные власти расформировывать не стали, потому что они давали возможность централизованно получать продовольствие для армии, фураж для лошадей и транспорт для нужд фронта.

         Мобилизацию советские власти не успели провести, потому что фронт молниеносно отодвинулся до самого Буга, где произошло первое настоящее крупное и кровавое сражение. Красная Армия только начала собирать силы для сдерживания наступления врага. На фронте остались лишь те наши  земляки, которые были мобилизованы ещё до начала войны. Отец, как и все  мужчины в нашем регионе, остался по-прежнему работать в колхозе  в той же должности бригадира.

Мы, детвора, выходили на улицу, что вела с восточной стороны села и через центр проходила дальше в направлении к Днестру, на запад, чтобы  смотреть на бесконечные конные  обозы с убитыми и ранеными, которых  увозили с недавнего боя  в глубь румынского тыла. Это были итальянские и румынские солдаты, которые стали жертвами криминальной авантюры, в которую они были вовлечены немецким фашистским режимом. Из повозок текла кровь на пыльную дорогу, доносились стоны. Эта красная кровяная дорога не сходит из моей памяти и поныне. Особенно во время  прохождения по настоящей красной ковровой дорожке на  кино или музыкальных фестивалях. Я ступаю осторожно, с некоторым даже содроганием, как бы не наступить на что-то живое, что виделось мне на той пыльной кровяной дороге в нашем селе. Какой парадокс, какая метаморфоза!

Вскоре появились у нас  и полицейские «из своих». Они были более жестокими, чем те, чужие. Однажды я видел, как отца  потащили в полицию за то, что в колхозе украли подводу, а он, бригадир, за этим  не уследил. Через какое-то время случился пожар в одном из дворов села, а в стоге сена, который выгорел, оказалась та самая подвода, которая пропала. Хозяин этого двора был известным вором в селе и получил за это суровое наказание. А у отца восстановилась репутация, и он стал чаще бывать дома. Иногда он брал меня с собой в поле, сажая перед собой на своего любимого коня.

И вот с этим конём произошёл случай, который я и сегодня вспоминаю с улыбкой. Отец, думаю,  был натурой романтической.

Наступил день, когда я должен был пойти в школу. В нашем селе было две школы: одна – украинская, а другая – румынская. Со мной родители почему-то общались только по-украински, хотя один Бог знает, какой  это был за украинский. Так как это была территория Украины, они подумали, что практичнее знать язык господствующей нации. Дело в том, что село раньше было чисто молдавское, и все жители испокон веков общались только по-молдавски, а многие односельчане, помню, одевались в национальные одежды не только по праздникам, но и на работу в поле. Правда, польский пан, который владел у нас огромными площадями земель, привёз в село и своих нескольких служителей из Польши. Были и несколько украинских семей.  Все они говорили на своих языках, а когда встречались на улице, легко переходили с одного языка на другой и прекрасно понимали друг друга. Не припоминаю, чтобы возникали на этой почве какие-то проблемы у кого-то.

Помню  колоритные белые домотканые широкие штаны из конопляной ткани, которые назывались «ицарь», на мужчинах и искусно вышитые блузки «ия» на девушках и женщинах. Всю эту одежду женщины ткали, шили, вышивали зимой на так называемых «шезэторь», посиделках. Как правило, было принято содержать их чистыми и аккуратно отутюженными. Это характеризовало образ настоящей хозяйки и настоящего хозяина, чем очень дорожили наши крестьяне.

В холода, а зимы в те годы были очень суровыми, мужчины надевали теплые «суманы» из овечьей шерсти, а на голову надевали каракулевую «кушму». При том носили кушмы по-разному. Те, что взрослее, придавливали её сверху, чтобы не так выделялась. Те, что  моложе, наоборот, вытягивали её кверху, чтобы получалась каракулевая пирамида, причём предпочтение отдавали серому каракулю. Также из овечьей шерсти ткались  и шились теплые штаны на зиму. Отцовские одежды, кстати, ещё долго хранились в нашем доме. Мать хотела их подарить кому-нибудь, но они были слишком малы для взрослых мужчин, а молодым это уже не хотелось надевать. Не модно.

Все  новогодние, пасхальные, календарные, языческие или христианские обряды  проводились также в национальных молдавских традициях. Даже у представителей других этносов. Это не только костюмы, но и музыка, и блюда, и танцы, и всякого рода атрибутика.

Но со временем, особенно после образования Молдавской АССР в составе Украины, сельчане переориентировались и стали обучать своих детей преимущественно на украинском языке. Не без влияния местных руководителей, желающих  выслужиться перед украинскими властями. В селе открыли украинскую школу, клуб стал называться сильбудом, магазин стал сильмагом, а люди в обыденную молдавскую речь вставляли украинские, а иногда и польские слова, чтоб было «как положено», «грамотно» и «понятно».

Были, правда, упрямцы, которые не хотели расставаться со своими этническими корнями и продолжали говорить по-молдавски. Мои же родители посчитали  себя, выражаясь современным языком, «более продвинутыми» и, общаясь между собой по-молдавски, со мной же говорили исключительно по-украински. Это потом аукнулось проблемой для меня, ибо украинский мне не пригодился, а молдавский я знал лишь приблизительно, понаслышке. Хотя и молдавский, как позже стало ясно для идеологов, что это тот же румынский.

Итак, шел 1943 год, далеко на Востоке продолжалась жестокая война. В селе, как я говорил, были две школы – румынская и украинская. В какую из них отдавать мальчика учиться?! После долгих раздумий родители все-таки определили меня в румынскую, так как она находилась в новом здании с высокими красивыми окнами и на красивом месте, в то время как украинская  находилась в старом поповском доме с узенькими окнами и низенькими потолками.

Наконец наступило первое сентября. Все дети с родителями идут в школу. Находилась она на противоположной от нашего дома стороне села, через небольшую речушку. Преодолеть эти несколько сот метров можно было за несколько минут спокойной ходьбы. Но отец решил это провести по-особенному. Он посадил меня перед собой на своего чёрного коня и медленно, чтобы обратить на себя внимание, направился  в школу. Когда мы въехали во двор школы, собравшиеся дети, и родители расступились, и отец приступил к кульминации этого действа. Он ловко соскочил с коня, очень бережно опустил меня на землю и, держа левой рукой поводья уздечку лошади, а правой меня за руку, направился к зданию школы. Школа была новой, каменной постройки, имела всего два классных помещения, но возвышалась на большом фундаменте, и нам предстояло подняться вверх по большой многоступенчатой лестнице. Оставив лошадь внизу, мы медленно преодолевали ступень за ступенью, пока не оказались на самой верхней площадке перед входом в коридор, где нас ожидал, (или случайно оказался перед нами), директор школы господин Белека. Он провёл меня в класс, посадил за парту и сказал, что здесь я буду учиться. Потом они с отцом отошли в сторонку и о чём-то недолго разговаривали. Когда они вернулись, директор подарил мне чернильницу-неразливайку и  коротенькую деревянную ручку с  пером. Он даже мокнул ручку в эту чернильницу, но  перо почему-то  отошло от неё и  осталось в чернильнице. Смущённый директор долго возился с этим пером, пока вытащил его и вставил  на место. Похлопав меня по головке, директор попрощался с нами и пригласил меня завтра на занятия.

Спектакль, который придумал мой отец, навеки врезался в мою память. Как важно, оказывается, не только владеть чем-нибудь, но и уметь красиво подать.

Про этот  эпизод моей биографии я рассказал в 1999 году перед камерой представителю чешского телевидения и я как будто вернулся на время в своё теплое и романтическое детство.

Школа, кстати, стоит до сих пор, только к ней пристроили ещё несколько классов, которые разместились на месте бывшего поповского дома. Правда, рассчитанное на 500  учеников здание, сегодня принимает всего 70, так как  население большей частью разъехалось куда глаза глядят, в поисках работы и мизерного заработка, который даже в таком виде дома  невозможно получить. Чаще всего они увозят с собой и детей, которые вряд ли когда-нибудь захотят вернуться на свою историческую родину. Целыми кварталами стоят разрушенные покинутые дома знакомых мне некогда их хозяев. Рядом с домом моих родителей не осталось ни одного целого дома. Стоит пустырь заросший бурьянами, где изредка пасутся козы. Коровы исчезли как вид. Уже и в красную книгу нельзя было бы занести. Там же, где до войны была выстроена дощатая трибуна на четырех подпорках, высится монумент в честь героев, павших в боях при освобождении нашего села. Вместо фруктового сада и примыкавшей к нему церкви, которую разрушили «активисты», построили Дворец культуры, который сегодня уже сам разваливается. Погибнет, вероятно, и  мой рояль, который в своё время я подарил своим односельчанам, что бы их дети обучались музыке. Сейчас, люди ищут место для поклонения Господу и пытаются собрать денежные средства, чтобы построить новую церковь. А заодно поминают недобрыми словами тех «активистов», разрушивших храм, куда все ходили на богослужения. Активисты эти ещё прекрасно живут, получают хорошие пенсии, и никто их не трогает. Не думаю, что они отстегнут от этой пенсии хоть копеечку для  постройки церкви и замаливания своих грехов.

Отец был менее истовый прихожанин, чем мать, или бабушка, мамина мать, но в церковь мы ходили все вместе. Впрочем, дома туня утром и вечером перед сном произносил «Отче наш» и учил со мной слова этой молитвы. Он брал мою руку и водил ею ото лба к груди, расставляя слоги в определенном порядке, и просил меня повторять за ним слова в ритме движения рук. В один момент я запутался и не знал, куда положить «чареви». Отец терпеливо повторил  со мной всё сначала. До середины 50-х годов нашу церковь не трогали, но с приходом Хрущёва полетели вниз тысячи куполов по всей стране.

Наступила весна 1944 года. Календарная, к сожалению, потому что зима никак не хотела сдавать свои позиции. Стояли ещё крепкие морозы, лежали огромные сугробы снега. С восточной стороны села днем и ночью гремела артиллерийская канонада. В лесу, что стоял буквально за холмом, расположилась советская артиллерия, которая готовила прорыв для пехоты. А пехота тем временем уже два дня как расположилась в нашем селе и вместе с нашими сельчанами праздновала радость освобождения.

Перво-наперво солдаты кинулись в погреба, где стояли рядами большие бочки с вином. Мой отец, как и все остальные хозяева, был рад угостить воинов своим прекрасным домашним вином, мать приносила буханку пушистого хлеба с румяной корочкой и собственного приготовления соления и сало.

Уставшие и изголодавшиеся солдаты на время забыли про войну и почувствовали себя чуть-чуть дома. Меня они сажали к себе на колени и катали, словно на лошади. Мне это нравилось, а им, видимо, помогало ненадолго забыться: многие тосковали по собственным детям, которых они оставили далеко отсюда, и судьба которых для многих оставалась неизвестной. Отец подходил то к одному, то к другому и подливал из бурлуя, глиняного кувшина с зауженным горлышком, игристого вина, которое  солдаты не умели пить, как принято у нас, и залпом, как водку, глотали целыми стаканами этот изумрудный напиток. Отец  показывал им, как пьют молдаване вино, но не всем это нравилось и они продолжали пить по своему, одним глотком целый стакан..

Через три дня артподготовки, которая ночью выглядела огненным фейерверком летящих над селом раскалённых снарядов, вышла за село вся ещё не протрезвевшая пехота. Были слышны громкие «ура», довольно плотная стрельба из автоматов, летели гранаты.. Мы, ребята, тоже не очень-то боялись и близко подходили к опасной черте фронтовой линии. Находясь под хмелем, большинство  воинов, демонстрируя свою храбрость, шли в полный рост, что делало их удобной мишенью для врага. Как только бой продвинулся на несколько километров к Днестру, перед нами престала жуткая картина: поле, усыпанное трупами в телогрейках и шинелях,  с оружием и без него. Среди них не меньше трупов было в серо-голубых шинелях и немецких пилотках. Мы  всем селом  вышли помогать красноармейцам, подбирать убитых и тащить их в посадку для временного захоронения. Нам говорили, что те, что  рыжие, это немцы, те,  что потемнее, - русские. Так мы и сортировали убитых. Многие, правда,  не были в униформах и, вероятней всего,  мы  не всех правильно определяли.

Отца в эти дни в селе уже не было, он ушел вместе с фронтом на призывной пункт. Как почти всегда в Молдавии, весна наступила мгновенно и бурно. В день, когда всё село провожало своих мужей, детей, братьев и отцов на фронт, было особенно тепло и солнечно. За селом  где-то далеко были слышны взрывы снарядов, а тут на окраине села далеко разносился  плач провожавших на войну  своих родных и близких. Шли все пешком, хотя рядом ехали подводы для призывников. Рядом с каждым мужчиной, по обе стороны его, топтались женщины, дети, старики из нашего села и ещё какие-то незнакомые военные люди, которые, видимо, были призваны сопровождать новобранцев.

До железнодорожной станции, где должны были посадить призывников в товарные вагоны, было всего 9 километров. Мы и не заметили, как до неё добрались. Отец то отходил, то возвращался, то вновь отходил, брал меня на руки,  целовал и просил слушаться маму. Видимо, чутьё ему подсказывало, что не суждено ему вернуться живым домой и его единственный ребёнок останется сиротой. Уже близко к станции конвоиры взяли ситуацию под свой контроль, и вся мокрянская колонна в не совсем стройном марше, скрылась за холмом. Значительную  часть её  скрыло от нас, от родных и близких, от детей  и матерей чёрное  покрывало времени, страшной и несправедливой войны.

Долго потом мама ждала каких-нибудь вестей от отца, но их все не было и не было. Шли жесточайшие бои при форсировании Днестра. Задача стояла продвинуться к границе. Но впереди стояла огромнейшая группировка вражеских войск со сложнейшими инженерно-техническими сооружениями и огромным скоплением живой силы. Так отец  попал в самое пекло Яссо-Кишиневской операции. Будучи небольшого роста, он часто ходил в разведку. При сдерживании девяти яростных вражеских контратак противника в районе села Пуцунтей  Оргеевского района 19 августа 1944 года мой отец огнём из автомата уничтожил  нескольких солдат противника, чем способствовал успешному отражению контратак. От имени Верховного Совета СССР Указом от 28 августа 1944 года«За образцовое выполнение боевых заданий  и проявленное мужество» мой отец был награждён медалью «За отвагу». Спасибо, что хоть с большим опозданием более чем на 70 лет я получил весть о судьбе своего отца, которую не удавалось получить многие годы. Я давно нашёл его могилу, а вот о его фронтовой жизни ничего до сих пор не было ничего известно. За всё время его боевой службы мама получила всего два письма. Первое было в форме «треуголки». Я помню, как оно выглядело. Это была глянцевая, непромокаемая бумага, на которой красивым подчерком фиолетовым химическим карандашом было написано, что он воюет в районе Ботошан (Румыния) и что пока жив и здоров. Маму неоднократно просил беречь Женю, то есть меня, беречь себя и помнить про него, и что он очень любит нас и скучает. Писал он также, что война идет жестокая и что многие наши односельчане, его сослуживцы, погибли. Он называл их поименно и уточнял, кто и где погиб. Потом я помню ещё одно полученное мамой письмо от отца, уже из Венгрии. Это был район озера Балатон.

Немецкие и венгерские войска защищались до последнего патрона. Особенно яростно «работали» вражеские минометы. Как потом мне рассказывал вернувшийся с фронта инвалидом муж моей тетки Анисии, дядя Илий, в одной из очередных вылазок в разведку они вместе с отцом были обнаружены немцами и прямым прицелом обстреляны из миномёта. Отец скончался мгновенно. Дядя с трудом оттащил своего друга и родственника к своим и временно, как было  только возможно  на войне, похоронил.

Много лет спустя, помня слово «Секешфехервар», я, находясь в командировке в Венгрии, с помощью советского посольства в Будапеште поехал в направлении озера Балатон. Это оказалось совсем недалеко, где-то километров в 50 от столицы. Меня встретил очень симпатичный небольшой город с невысокими домами под красными черепичными крышами, прямыми улицами и молодой зеленью. Видимо, город был сильно разрушен, и деревья посадили после его восстановления. Советник посольства, который меня сопровождал, устроил встречу в музыкальном колледже со студентами этого заведения. Встретили нас очень тепло. И вот садимся мы в машину с большим букетом цветов и направляемся в сторону кладбища советских воинов, которое находилось прямо в черте города. Почему-то думалось, и внутренне я чувствовал, что могила отца может быть именно там. Оказавшись перед большим памятником из бетона, со склоненным над знаменем солдатом, я делаю несколько шагов вправо и направляюсь по аллее вперёд. А аллей этих – тьма-тьмущая. Тысячи могил, и на каждой фамилия погибшего. Ищу фамилию отца. И вдруг по левую руку вижу могилу с пятиконечной звездой и внизу надпись: «Доча Д.Ф. 1906 – 1945».

Фамилия была написана с ошибкой, но я сразу понял, что это могила отца. Ноги как серпом подкосило, и я оказался коленями на бетоне перед  этой могилой.

Долго я ещё не мог подняться, все смотрел и не мог понять до конца той страшной несправедливости, которую эта страшная война совершила со мной, моим отцом, с моей мамой, с миллионами других людей. В эти минуты мне казалось, что я встретил отца таким, каким я его запомнил, живым, что дух его витает где-то совсем рядом и я могу  с ним пообщаться. Меня  охватило даже чувство дома, в котором  навечно поселился мой отец, давший мне жизнь. Мне трудно было отойти от этого, ставшего очень близким для меня места, и оставить отца одного.

Спустя несколько лет мы с моей супругой Наташей, находясь проездом из Австрии, посетили это кладбище и возложили цветы к могиле отца. Там уже, видимо,  с помощью российского посольства исправили фамилию «Доча» на «Дога». А когда мы подъезжали к городу Секешфехервар, шёл моросящий дождь, и в микроавтобусе, чисто случайно, кто-то из наших спутников поставил кассету с моим реквиемом. Было в этом что-то мистическое, и потом все долго рассуждали на эту тему. Реквием этот много лет звучал через каждые три часа на воинском кладбище в Кишиневе, его неоднократно исполняли в концертах в различных городах бывшего Союза. На видео- и фотопленке запечатлены скорбные ряды могил, которые хранят под своими плитами, ушедшие раньше времени жизни, людские судьбы, прерванные надежды, недопетые песни и недосказанные слова любви.

Я уверен, что музыка, которую я пишу, пришлась бы отцу по душе. Настоящее счастье – это когда у человека есть продолжение в детях.

Война ещё продолжалась, и в селе каждый день слышен был плач овдовевших женщин. Моя мама, получив извещение о гибели отца, зашла в маленькую комнату, где в углу висела икона с изображением Иисуса Христа, долго молилась на коленях, а потом много ночей подряд заливала слезами подушку, на которой уснуть уже  не могла.

А когда кончилась война, все, кто мог, вышел на окраину села, что вела от железнодорожной станции, чтоб встретить тех, кого так долго и так тревожно ждали. Вышел и я.

Вернувшиеся отцы, братья или просто соседи надевали на голову своих мальчишек пилотки с красной звёздочкой, брали на руки, целовали и плакали от радости. Мне пилотку со звёздочной некому было надевать. И я тоже плакал. От горя. Когда  возвращался пешком домой, за моей спиной только и было слышно «тата», «туня», «сыночек», «счастье»…Всё это было сказано не мне. И  уже тогда я понимал, что эти слова больше никогда не услышу от родного человека, которому я обязан жизнью на этой земле. И обратиться с этими словами уже никогда больше  к нему не придётся. Когда  произношу слово Отец, Туня, я как бы вырываю частицу из себя, как будто какие-то  внутренние сети из тончайших нитей всей моей нервной системы отлавливают и выводят из меня, из всего моего существа целый мир, который вложил некогда мой родитель.

Помню, во время празднования 40-летия Победы над фашизмом на Объединенном пленуме творческих союзов в Кремле мне было поручено выступить с небольшой речью на эту тему. Наряду с другими моментами на тему войны, я вспомнил эпизод с пилоткой, сказал, что она мне так и не досталась. В отделе по культуре ЦК КПСС эта мысль не понравилась, и её пришлось исключить из выступления. А жаль. В детском воображении пилотка означала приобщение к своей стране, к её великой победе. С пилоткой каждый мальчишка чувствовал себя героем, сыном своего отца и сыном своей страны.

Мне хотелось вначале, если найду могилу отца, перевезти её домой, на родину. Но после того, как увидел огромное кладбище в городе Секешфехерваре, по сути – кладбищенский город, я понял, что этого делать нельзя. Отец покоится там вместе со своими боевыми товарищами – голова к голове, локоть к локтю, плечом к плечу, как тогда в окопах, сражаясь с врагом.

       Я только  недавно узнал о боевой службе отца и о его награждении, хотя  на войне воевали не за награды, а за страну, за свой родной дом, за жизнь свою и своих близких. Уверен, что свой воинский долг отец выполнил сполна. 12 января каждого года я зажигаю свечи и лампаду в память о трагической гибели Дмитрия Доги, моего отца, фамилию и отчество которого ношу и имя которого носит мой внук Доминик (как второе) в своем свидетельстве о рождении. Я думаю, что это и есть та самая большая награда отцу, мужу, деду, патриоту. Мы его продолжение.

Евгений Дога. 12.01.2017

 

1997-2017 (c) Eugen Doga. All rights reserved.